И еще: «В 92-м году Горький напечатал в газете „Кавказ“ свой первый рассказ „Макар Чудра“, который начинается на редкость пошло <…> Горький… писал фельетоны (в „Самарской газете“), подписываясь так: „Иегудил Хламида“».
Как видим, бунинское «на редкость пошло» не только по смыслу, но и по лексике перекликается с высказыванием Мережковского о том, что Горький – «высшая и страшная пошлость».
Особое значение в приведенном свидетельстве имеет факт использования Горьким весьма символического псевдонима «Иегудил Хламида», объединяющим два антагонистических понятия: «Иисус Христос» – через инициалы, и «Иуда Искариот» – через имя. Здесь вряд ли есть смысл особо останавливаться на переходящей в кощунство пошлости – это и так ясно. Я лишь прошу читателя запомнить этот факт, и не только потому, что в нем заключается суть взглядов Горького по вопросам универсализма, о чем речь впереди; но потому, в первую очередь, что это – стержневой момент характеристики булгаковского образа… Воланда!
Сравнивая Бунина и Горького, П. Пильский писал:
«Духовный облик Бунина, сам по себе, должен быть не только чуждым Горькому, но и глубоко ему враждебным в своих наследственных чертах, в своем мировосприятии, во всем своем внутреннем строе, в своей непримиримости, как непримиримы ложный пафос и спокойная мудрость, миражи и ясность, пошлость и красота, гордость и расчет, дальновидность и ослепление, знание и верхоглядство, ум и резонерство.
Ближе, родственней, дороже и ценней для Бунина всегда был Чехов и, в противоположность горьковской взвинченности тех лет, этим декламаторским пристрастиям, нагроможденности, превыспренности, навинченному колочению в грудь до звона в ушах, стиль Чехова и Бунина приобретали и обрели прозрачную просветленность. Недаром Чехов писал Горькому:
„У Вас нет сдержанности. Вы, как зритель в театре, который выражает свои восторги так несдержанно, что мешает слушать себе и другим. Это не размах, не широта кисти, а именно несдержанность“.
Еще более определенно эти признаки некультурности, эту литературную наивность Чехов отмечает дальше:
„В изображениях интеллигентных людей чувствуется напряжение, как будто осторожность; это не потому, что Вы мало наблюдали интеллигентных людей – Вы знаете их, но точно не знаете, с какой стороны подойти к ним“. (Обратите внимание, читатель, на интересный момент: Чехов не причисляет Горького к интеллигентам, а дистанцирует его от них – „наблюдали“, „Вы знаете их“… – А. Б.)
Это очень метко. Здесь – тайна и основная причина размирения между Горьким и Буниным. Ни о какой классовой розни не может быть и речи. Да и что же это за пролетарий такой – Горький – „богат и знатен Кочубей“ с одной стороны, а с другой: давно ли марксизм и ленинизм стали выдавать босякам почетные пролетарские паспорта, вид на рабочее жительство?
Нет, корень сидит в другом – в культуре, ее органической отчужденности от некультурности, полуинтеллигентности, литературного демимондентства, мещанской лукавки, нескромной навязчивости, хитроумия, а не ума».
Небезынтересным будет знать и мнение по этому вопросу К. И. Чуковского: «Мне почему-то показалось, что Горький – малодаровит, внутренне тускл, он есть та шапка, которая нынче по Сеньке. Прежней культурной среды уже нет – она погибла, и нужно столетие, чтобы создать ее <…> Горький именно поэтому и икона теперь, что он не психологичен, несложен, элементарен».
Подтверждением этой мысли является и записанный Корнеем Ивановичем со слов А. Н. Тихонова эпизод, в котором фигурирует еще одна чеховская оценка: «Был в Доме Искусств на заседании <…> Домой я шел с Тихоновым, и он сказал мне интересную вещь о Чехове: оказывается, Тихонов студентом очень увлекался Горьким, а Чехов говорил ему:
– Можно ли такую дрянь хвалить, как „Песня о Соколе“. Вот погодите, станете старше, самим вам станет стыдно.
– И мне действительно стыдно, – говорит Тихонов».
Постижению психологического портрета Горького могут служить и такие наблюдения В. Ходасевича:
«Он был одним из самых упрямых людей, которых я знал, но и одним из наименее стойких. Великий поклонник мечты и возвышающего обмана, которых по примитивности своего мышления он никогда не умел отличить от обыкновенной, часто вульгарной лжи, он некогда усвоил себе свой собственный „идеальный“, отчасти подлинный, отчасти воображаемый образ певца революции и пролетариата. И хотя сама революция оказалась не такой, какой он ее создал своим воображением, – мысль о возможности утраты этого образа <…> была ему нестерпима. Деньги, автомобили, дома – все это было нужно его окружающим. Ему самому нужно было другое. Он в конце концов продался – но не за деньги, а за то, чтобы для себя и для других сохранить главную иллюзию своей жизни <…> Какова бы ни была тамошняя революция – она одна могла ему обеспечить славу великого пролетарского писателя и вождя при жизни, а после смерти – нишу в Кремлевской стене для урны с его прахом. В обмен на все это революция потребовала от него <…> не честной службы, а рабства и лести. Он стал рабом и льстецом. Его поставили в такое положение, что из писателя и друга писателей он превратился в надсмотрщика за ними. Он и на это пошел <…> Он превратился в полную противоположность того возвышенного образа, ради сохранения которого помирился с советской властью».
Сказано о Горьком, а читаешь – как будто бы о булгаковском Мастере…
Несимпатичен мне Горький, как человек, но какой это огромный, сильный писатель и какие страшные и важные вещи говорит он о писателе.