Явно имея в виду именно это обстоятельство как безусловно объективный фактор, четко выражая свое понимание позиции фарисеев и даже симпатизируя им, Лев Толстой проводит разбор содержания споров с ними Христа. О чем же были эти споры? Да все о том же: Христос настаивал, что не в чистоте рук дело, а в чистоте помыслов; Он своротил камень и раскрыл гробницу с захоронением Лазаря; в своих странствиях водил с собой Марию Магдалину, Марфу и Марию Клеопову, репутация которых не вписывалась в тогдашние мерки… И вот скрупулезное описание всего этого Толстым неуклонно ведет читателя к выводу о том, что да, фарисеи были по-своему правы; что Закон суров, но он – все же закон; что…
И вот как раз на этом последнем «что…» Толстой всякий раз обрывает свою мысль, невольно побуждая читателя самому завершить логическую цепочку. Завершить кощунственным с точки зрения христианства выводом, положить который на бумагу вряд ли поднимется рука даже у самого закоренелого безбожника. Нет, Толстой не ставил перед собой такую цель, она у него была прямо противоположной. Но он невольно впал в глубокое противоречие, которое против его собственной воли фактически привело к чудовищному кощунству. Так всегда получается, когда честность исследователя наталкивается на идеологическую ангажированность, а заранее заданный конечный результат ставится выше факта. И столкновение это неизбежно расставляет таким исследователям коварные ловушки.
Выходит, у Булгакова было две веских причины для включения в текст романа пассажа с проклятием Бога. Как показано выше, рассматривать это как пародию на Горького есть все основания. С другой стороны, методология Льва Толстого привела его самого к кощунственному противоречию, чего Булгаков просто не мог не заметить. И вот почему.
Во-первых, уже можно твердо сказать, что он был не просто знаком с «Четвероевангелием» – все-таки этот толстовский труд определен как прототип «романа в романе» по шести параметрам; следовательно, он над ним достаточно плотно работал; надеюсь, что даже самые яростные мои оппоненты отрицать это не станут.
С другой стороны, в романе присутствуют три (!) откровенные отсылки к Каббале, тайному еврейскому учению; это свидетельствует о том, что Булгаков читал «Четвероевангелия» не с «незрячими глазами» – ему было с чем сопоставлять. И сопоставление это опять же не в пользу методологии Толстого. Сказав «а», то есть тщательно разобрав некоторые второстепенные противоречия между Христом и фарисеями и фактически решив этот вопрос в пользу фарисеев, уделив столько внимания разбору смысла фразы «Вы – свет миру», Толстой не сделал окончательного шага – не сформулировал вывод о том, в чем же заключается суть концептуальных расхождений между иудаизмом и отколовшимся от него христианством. Действительно, не в мытье же рук и не в отношении к проституткам! А суть становится ясной при сопоставлении Евангелий с Каббалой (а с ней Толстой не мог не быть знаком, в своей работе он привлекал для аргументации и древнееврейские тексты, проявив познания в иврите и в арамейском): главным, принципиальным расхождением между двумя религиями является концепция о «свете»! Вернее, теперь это уже две различные фундаментальные этические концепции, одна из которых под «светом» подразумевает Всевышнего, практически недостижимого и непостижимого как сама Природа; а другая, христианская, устами самого Сына Божия гласит о том, что нет, не Его Отец есть свет; наоборот, это нищие бродяги, каждый из них, и есть истинный «свет миру»!
Вот эта-то основополагающая христианская концепция, видимо, не совсем нравилась Толстому. И можно сказать почему: она явилась предтечей кантианской концепции о человеке, о личности как самодостаточной ценности, выше которой нет и ничего быть не может! Она в корне противоречит концепции «непротивления злу насилием», концепции самоуничижения. Действительно, человеку, обладающему внутренней свободой, сознающему себя гражданином, чужда сама идея «непротивления». И теперь давайте посмотрим, к чему же пришел Толстой, «замолчав» этот аспект Христова толкования понятия о «свете». Естественно, он пришел к новому противоречию, на этот раз – в своем отношении к русскому православию, от которого так активно защищал христианство. Ведь это православие, отступив от примитивных коммунистических идей раннего христианства, возвело самоуничижение человека на небывалую высоту, создав этим самым надежную идеологическую основу для «человека-винтика». Крайности сошлись… Впрочем, вполне возможно, что ни православие само по себе, ни Сталин вовсе и не виноваты в этом. А виновата скорее наша национальная психология, под которую наши предки выбрали себе и нам с вами подходящую конфессию и благодаря которой мы сами поставили над собой таких вождей, как Ленин и Сталин. Потому что нам как-то сразу становится невмоготу, если мы оказываемся вдруг не в положении «винтиков».
Если исходить из того, что Булгаков твердо придерживался концепции Канта о личности как высшей ценности, позиция Толстого в этом вопросе вряд ли могла вызвать его сочувствие. Поэтому «Четвероевангелие» само по себе как воплощение неприемлемых для него этических концепций не могло не явиться в его глазах вполне достаточным основанием для такой откровенной демонстрации своего отношения к идеям Толстого. Фактически эта сцена в романе с проклятием Бога в художественной форме перефразирует обвинения Вл. Соловьева в адрес Толстого.
Приведенные соображения об отношении Булгакова к Толстому-исследователю могут вызвать возражения со стороны части читателей. Как же – такая глыба, как Толстой… Гений ведь… Тем более сам Булгаков воскликнул как-то, что после Толстого уже невозможно писать, как если бы его не было. Все это правильно. Но все дело в том, что именно писать.