Статья сняла пьесу! Эта статья. А роль МХТ выразилась в том, что они все, а не кто-то один, дружно и быстро отнесли поверженного „Мольера“ в сарай. Причем впереди всех, шепча „Скорее!“, бежали… твои собеседники. Они ноги поддерживали <…> Вся их задача в отношении моей драматургии, на которую они смотрят трусливо и враждебно, заключается в том, чтобы похоронить ее как можно скорее и без шумных разговоров <…>
Звезды мне понравились. Недурно было бы при свете их сказать собеседнику так:
– Ах, как хороши звезды! И как много тем! Например, на тему о „Беге“, который вы так сильно хотели поставить. Не припомните ли вы, как звали то лицо, которое, стоя в бухгалтерии у загородки во время первой травли „Бега“, говорило лично автору, что пьеса эта нехороша и не нужна? <…>
Скоро сезон, им так много придется врать каждый день, что надо им дать теперь отдохнуть».
Итак, Бокшанская и ее муж по отношению к драматургии Булгакова были настроены негативно. Следовательно, основания для недовольства ею у автора «Мастера и Маргариты» были. Теперь стоит посмотреть, как относилась к своей сестре сама Елена Сергеевна. Это тем более необходимо, что в своей книге «Треугольник Воланда» Л. М. Яновская посвятила Бокшанской целую главу – с противоположным контекстом и без упоминания писем, выдержки из которых приведены выше. Итак, возвратимся к дневнику Елены Сергеевны, который издан при самом непосредственном участии Л. М. Яновской.
«Прошение о двухмесячной поездке за границу отдано Якову Л. для передачи Енукидзе.
Ольга, читавшая заявление, раздраженно критиковала текст, но, по-моему, он правильный.
– С какой стати Маке должны дать паспорт? Дают таким писателям, которые заведомо напишут книгу, нужную для Союза. А разве Мака показал чем-нибудь после звонка Сталина, что он изменил свои взгляды?»
Описывая булгаковские невзгоды, как-то принято стало упоминать такие имена, как Литовский, Киршон… Но вот родная сестра Елены Сергеевны – чем она лучше? Прошу отметить, что «простая» секретарша прекрасно исполняет функции политконтроля (был такой, вплоть до конца восьмидесятых годов). Ну чем не Гелла! Но читаем дневник дальше – запись ровно через три года:
«Неожиданно выясняли отношения с Оленькой, я ей сказала, что она ради Немировича готова продать кого угодно. Оленька плакала, мне было ужасно больно, но лучше сказать то, что на душе, чем таить».
Да – «Оленька»; да – «плакала»… Но – «продать». А вот запись в том же дневнике от 22 декабря 1935 года:
«Не могу равнодушно думать об Ольге. У нее ничего нельзя понять, поминутно злится, явно недоброжелательна к „Мольеру“, сообщает всегда неприятные новости, а что нужно бы сказать – скрывает <…> Почему-то вмешивается в постановку „Мольера“, ругала Тарханова. Да ну их в болото! Утомились мы с Мишей безмерно».
По данной выдержке ссылки на «Дневник» не будет. В этом издании такого нет. То есть запись за это число приводится, но там говорится совсем о других вещах. Дело в том, что сама Елена Сергеевна в пятидесятые годы свои дневниковые записи переписывала, ряд мест изменила, а отдельные, в том числе и это, в новую редакцию не включила. По сохранившемуся подлиннику В. И. Лосев осуществил публикацию в газете «Советская Россия» за 5 марта 1989 года. Такой факт можно, конечно, рассматривать как нарушение воли покойной, но публикация есть публикация, она дает право на ссылки. А этическая часть остается на совести того, кто опубликовал.
Итак, отношение Булгакова и Елены Сергеевны к О. С. Бокшанской определилось. Интересно, как к ней относились другие. Позволю себе еще раз возвратиться к воспоминаниям В. В. Шверубовича, знавшего Ольгу Сергеевну на протяжении многих лет. Приводимые ниже выдержки характеризуют обстановку в труппе МХТ в период зарубежных гастролей 1922–1923 годов:
«Удовлетворенный хорошо выполненной работой, довольный собой, я пришел в одну из уборных театра, где О. С. Бокшанская выплачивала последние парижские деньги. Очень спешил, боялся не застать ее, так как было объявлено, что деньги платят до пяти часов. Она была еще здесь, но когда я сказал, что рад, что застал ее, она мне ответила: „Вы опоздали, уже пять часов двадцать минут, а я работаю до пяти“. Денег у меня не было – последние франки я истратил на угощение грузчиков, есть хотелось невероятно. Сначала я не поверил в серьезность ее слов, доказывая ей, что опоздал потому, что только что закончил погрузку, но когда она сложила свои вещи и встала в дверях с ключом в руках, ожидая моего ухода, я пришел в дикое бешенство, вырвал у нее из рук ключ и сказал, вернее, прорычал, что пока она мне не даст денег, она из комнаты не уйдет. Она разрыдалась и стала звать на помощь – оказывается, в соседней комнате сидели Подгорный и Румянцев; они пришли и начали срамить меня и угрожать, мне пришлось подчиниться силе. <…> Самое обидное было, что, сначала собираясь жаловаться Константину Сергеевичу на хамство конторы, а потом решив плюнуть и не делать им неприятностей, я был-таки вызван к нему и получил строжайший выговор за то, что „пьяный ворвался в кабинет Ольги Сергеевны, чуть не бил ее, ломал ей пальцы, орал, оскорблял ее и Николая Афанасьевича“, что, если бы не заслуги „папа“ и „мама“, меня следовало бы за такое поведение отослать в Москву. Я был так ошарашен, что не нашел слов и, боясь разреветься, молча убежал <…>
Большая доля вины была на Подгорном, Бертенсоне и „конторских девах“ (Р. К. Таманцова и О. С. Бокшанская. – А. Б.). Они упорно взращивали в сознании Константина Сергеевича недоверие, подозрительность, антипатию к молодой части труппы, подчеркивали, преувеличивали каждое проявление неуважения, непочтительности к Театру и к нему лично. А это отражалось на его отношении к ним, его тон становился иногда почти враждебным, его замечания звучали обидно <…> К весне 1923 года настроения были скверные <…> Руководство административное и художественно-административное, которое осуществлялось Бертенсоном, Подгорным и, главное, двумя „конторскими девами“, было казенным, равнодушным, я бы сказал даже, враждебным труппе».