Становится понятным и лишенный диалектических переходов набор положительных и отрицательных качеств Воланда: Булгаков не мог не следовать манере пародируемого им Горького, отношение которого к Ленину едва ли можно назвать амбивалентным – привлекательное в этой личности не сочеталось в его сознании с отталкивающим; эти качества не сосуществовали для Горького одновременно как нечто целое, неразделимое и противоречивое; они составляли два крупных самостоятельных (и по-горьковски доведенных до крайности, если говорить об их пафосе) блока, не просто разделенных во времени, а скорее пристроенных Горьким к различным этапам своей биографии.
Образ Воланда как раз и есть та самая «по Сеньке шапка», как характеризовал «малодаровитость» и «внутреннюю тусклость» самого Горького К. И. Чуковский; если продолжать пользоваться его меткими характеристиками, то трудно не признать, что его мнение о непсихологичности, несложности и элементарности Горького как нельзя более характеризуют именно ту неамбивалентность образа Воланда, в качестве кальки для которого Булгаков удачно использовал и характерные черты личности самого Горького.
И как теперь не вспомнить его ранние журналистские пробы под кощунственным псевдонимом «Иегудил Хламида», объединившим в себе инициалы Христа и имя предавшего его Иуды! Получается, что истоки образа Воланда восходят к началу девяностых годов XIX столетия…
Нет, безусловно прав был Воланд, предрекая, что роман преподнесет нам неожиданности… Хотя, если вдуматься, то вывод о том, что образ Воланда пародирует горьковскую интерпретацию исторической фигуры Ульянова-Ленина, не является таким уж неожиданным. Ведь, по фабуле, Воланд является креатурой Мастера, вышедшей со страниц романа в реальную советскую действительность; с другой стороны, Воланд является не только персонажем романа, но и его соавтором. Это, как и факт генетической связи между личностью Горького и образом Мастера, уже дает основание для версии о том, что прототип образа Воланда следует искать в творчестве Горького.
…Как бы подытоживая все сказанное выше, М. Агурский пишет: «Можно понять, почему Ленин называл Толстого „зеркалом русской революции“. Ленин хорошо знал силу еретических религиозных движений, направленных против церкви и государства, и, несомненно, опирался на эту силу в своей практической политике в годы революции и гражданской войны. Но именно Горький в гораздо большей степени заслуживает, чтобы его называли „зеркалом русской революции“, причем зеркалом чистым и незамутненным. Без Горького невозможно понять глубинные народные корни большевистской революции, которую нельзя рассматривать только через марксистскую призму».
М. Агурский, вовсе не имея в виду роман Булгакова, фактически объяснил причину пристального интереса писателя к поднятой в «закатном романе» проблеме «Толстой – Горький».
Но, оказывается, этот пласт может содержать еще одну, весьма интересную грань. Уже после выхода в свет первого издания этой книги ко мне с некоторым опозданием попала еще одна работа Н. Н. Примочкиной: «Горький и Булгаков: из истории литературных отношений». Ее материал настолько интересен, что с удовольствием помещаю выдержку из него именно в эту главу:
«Следует сказать несколько слов о перекличках и параллелях в творчестве Горького и Булгакова начала 30-х годов. Любопытен, на наш взгляд, следующий факт: в самый разгар работы Булгакова над „романом о черте“ (позднейшее название „Мастер и Маргарита“) у Горького рождается замысел пьесы о черте, причем одного из возможных воплотителей этого замысла он видит в Булгакове. 4 февраля 1932 года он писал заведующему литчастью МХАТа П. А. Маркову: „У меня есть кое-какие соображения и темы, которые я хотел бы представить вниманию и суду талантливых наших драматургов: Булгакова, Афиногенова, Олеши, а также Всев. Иванова, Леонова и др… Есть у меня и две темы смешных пьес, героем одной из них является Черт – настоящий!..“ Замыслом пьесы о черте Горький поделился также с гостившим у него А. Афиногеновым, записавшим этот сюжет в своем дневнике: „Тема сатирическая, бытовая. Перед занавесом черт. Он в сюртуке, он извиняется за свое существование, но он существует. Он здесь будет организовывать цепь, заговор случайностей, чтобы люди через эти случайности пришли в соприкосновение и обнаружили тем самым свои внутренние качества, свои бытовые уродства. Черт передвигает вещи, подсовывает письма, черт создает внешние мотивировки для развития поступков людей в их бытовом окружении. Он порой язвительно усмехается и спрашивает публику: «Каково, хорошо ведь работаю, вот как людишки сталкиваются, вот какая чертовщина разыгрывается»“. К тому же времени относится горьковский набросок плана будущей пьесы под названием „Правдивый рассказ о злодеяниях черта“, близкий по содержанию к тому, что записал Афиногенов.
Сам Горький понимал, что этот сюжет ему „не по зубам“. Когда-то, в начале 20-х годов, он хотел сочинить произведение о черте, который сломал себе ногу, – помните, „тут сам черт ногу сломит!“. Затем написал стилизованный рассказ о черте, живущем у почтмейстера Павлова, однако остался им, видимо, недоволен и никогда не публиковал. Его реалистический метод сопротивлялся условности, связанной с появлением подобного „героя“ на сцене. Черт как реальное лицо невозможен в эстетической системе Горького. Дьявольское, темное начало жизни может воплощаться здесь либо в человеческом облике (например, столяр в „Голубой жизни“), либо в образе двойника („Жизнь Клима Самгина“) – в обоих случаях в виде галлюцинации, вызванной расстроенным воображением героя. Каково же было бы удивление (и смеем предположить, восхищение) Горького, если бы он узнал, что Булгаков работает над романом, по замыслу довольно близком горьковскому».